Главная Вопрос - ответ Атеизм Статьи Библиотека

Атеизм

История атеизма

И.Вороницын, «История атеизма»

VI. Атеисты 40-х годов.

Реакция, последовавшая за подавлением движения 20-х годов, не могла, конечно, приостановить того процесса перерождения страны, начало которого относится еще к последним десятилетиям XVIII века. Крепостное помещичье хозяйство уже не выходит из кризиса, вызванного несоответствием между требованиями мирового рынка и малой производительностью крепостного труда. Капиталистическая промышленность неудержимо развивается, хотя и, преимущественно, в низших формах, причем крепостной труд постепенно заменяется «вольным». Но этот процесс не вызывает у нас того обострения общественных отношений, каким он сопровождался на Западе. Перерождающееся дворянство продолжает почти целиком еще держаться сословной обособленности, совершенно утрачивает зародыши революционного отношения к существующему строю, какие мы видели в предшествующем периоде, и в процессе приспособления вырабатывает крайне ублюдочную оппозиционную идеологию — помещичье-дворянский либерализм. Нарождающаяся буржуазия, в свою очередь, удовлетворяется той ограниченной свободой накопления и эксплоатации, какую предоставляет ей самодержавно-крепостнический порядок. В ней не заметно ни недовольства существующим политическим строем, ни стремлений к иным отношениям. Европейские политические влияния проходят мимо нее. И только среди тех групп русского общества, которые утрачивают свою связь с господствующим землевладельческим классом или могут непосредственно быть отнесены в мелкой буржуазии, замечается некоторое брожение, способное в будущем породить глубокое и значительное общественное движение.

Эти преемники декабристов на первых порах весьма малочисленны и стремления их определяются далеко не сразу. Они оторваны от народа, сравнительно мало интересуются его судьбой, а непосредственно соприкасаясь с николаевской действительностью, реагируют — и то не сильно — лишь на те стороны ее, которые для них, как для интеллигенции, наиболее ощутительны.

В своем мировоззрении русские люди 30-х и 40-х годов очень мало русские люди. «Мы люди без отечества», — говорил Белинский, и в этих словах его большая доля истины. Это не значит, конечно, что они не любят Россию или равнодушны к ее судьбе. Совсем напротив. Но в их любви к России преобладает момент теоретический над практическим, непосредственным. Они — не борцы за лучшее будущее своей страны, какими были декабристы, а просто ее доброжелатели. В своем большинстве они еще далеки от мысли о необходимости содействовать освобождению народа от крепостных и всяких иных целей путем участия в той борьбе стихийной и неорганизованной, какая и в эту эпоху уже заметна в крестьянских массах. В лучшем случае они — сочувствующие наблюдатели. Спасение и избавление они видят в чем угодно, но только не в усилении и организации революционного брожения. По своему социально психологическому типу они — просветители, а не революционеры-политики.

Подобно своим предшественникам — Радищеву, декабристам, они, принимая в готовом виде передовые идеи и теории Запада, мало озабочены тем, чтобы применить эти идеи в российской действительности. Впрочем, эти же самые теории во Франции и в Германии в ту эпоху так же мало были связаны с социальными и политическими чаяниями народных масс. Вдохновляясь французскими теориями утопического социализма в левым направлением в гегельянстве, люди 40-х годов видят в них преимущественно нравственное учение, дающее правила личного поведения: Этим определяется их отношение к религии, даже в наиболее левых своих формах имеющее характер только философского отрицания.

1. «Неистовый Виссарион».

«Белинский был не что иное, как литературный бунтовщик, который, за неимением у нас места бунтовать на площади, бунтовал в журналах». Этими словами один из видных реакционеров в позднейшее время определял значение Белинского в деле развития русской общественности. И надо сказать, что трудно было бы в краткой форме дать более меткую характеристику нашего великого критика.

30-ые и 40-ые годы были, действительно, временем, когда «бунт на площади» являлся делом совершенно немыслимым. В начале 30-х годов, когда Белинский начинал свой многотрудный путь, еще слишком памятно было 14-е декабря, и реакция была во всем разгаре. «Нравственный уровень общества пал, — вспоминал об этом моменте Герцен, — развитие было прервано, все передовое, энергическое вычеркнуто из жизни. Остальные — испуганные, слабые, потерянные были мелки, пусты, дрянь александровского поколения заняла первое место… Под этим большим светом безучастно молчал большой мир народа; для него ничто не переменилось — ему было не лучше и не хуже прежнего, его время не пришло».

Вторая половина 40-х годов, когда заканчивалась деятельность Белинского, протекает в той же атмосфере усиленных репрессий против всего живого и мыслящего в стране. «Тяжелые тогда стояли времени, — рассказывает И. С. Тургенев, вспоминая о Белинском. — Пусть читатель сам посудит: утром тебе, быть может, возвратили твою корректуру, всю исполосованную, обезображенную красными чернилами, словно, окровавленную; может быть, тебе даже пришлось съездить к цензору и, представив напрасные и унизительные объяснения, оправдания, выслушать его безапелляционный, часто насмешливый приговор… Генерал, и даже не начальник, а так просто генерал, оборвал или, что еще хуже, поощрил тебя…. Бросишь вокруг себя мысленный взор: взяточничество процветает, крепостное право стоит как скала, казарма на первом плане, суда нет, носятся слухи о закрытии университетов, вскоре затем сведенных на трехсотенный комплект, поездки за границу становятся невозможны, путной книги выписать нельзя, какая то темная туча постоянно висит над всем так называемым ученым, литературным ведомством, а тут еще шипят и расползаются доносы; между молодежью ни общей связи, ни общих интересов, страх и приниженность во всех, хотя рукой махни»…

В этой обстановке, приходилось «бунтовать» Белинскому, человеку с мятежной душой и непокорной волей. Употребляя его собственные слова, природа осудила его лаять собакой и выть шакалом, а внешние обстоятельства заставляли его мурлыкать кошкою, вилять хвостом по-лисьи. В борьбе между велениями природы и обстоятельствами протекала вся его жизнь.

Современики рисуют его нам исключительно яркими, привлекательными красками. «Наивная и страстная душа, в ком помыслы прекрасные кипели» (Некрасов). «Мощная гладиаторская натура», «сильный боец», «когда касались до его дорогих убеждений…, он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким, и по дороге, с необычайной силой, с необычайной поэзией развивал свою мысль» (Герцен {Приведем еще записи из дневника Герцена, не предназначавшиеся к опубликованию: «Письмо от Белинского. Фанатик, человек экстремы, но всегда открытый, сильный, энергичный. Его можно любить или ненавидеть, середины нет. Я истинно его люблю. Тип этой породы людей — Робеспьер. Человек для них — ничего, убеждение — все» (14 ноября 1842). — «Скоро будет Белинский… Я мало имел близких отношений по внешности с ним, но мы много понимаем друг друга. И я люблю его резкую односторонность, всегда полную энергии и бесстрашную…» (15 мая 1843).}). «Глубоко-страстная искренность составляла главное основание его натуры… Он всегда искал истины, постоянно служил ей. Он искал ее со страстью, он увлекался… В нем не было ни искры мелкого самолюбия, ни предвзятых мыслей, ни упорства, никаких притязаний на доктринерство и непогрешимость» (H. H. Тютчев). «Белинский был, что у нас редко, действительно страстный и действительно искренний человек, — способный к увлечению беззаветному, но исключительно преданный правде, умевший любить и ненавидеть бескорыстно» (Тургенев). Друзья прозвали его «неистовым Виссарионом». И он сам подписывал иногда так свои поистине «неистовые» письма к ним — единственный источник для подлинного познания его личности {Белинский «Письма», под ред. В. А. Ляцкого, т.т I—III, СПБ, 1914; в дальнейшем мы пользуемся преимущественно этим источником, лишь изредка обращаясь к его литературным сочинениям, сдержанным поневоле и вдобавок изуродованным цензурой.}.

Одаренный этим исключительно ярким темпераментом, отличаясь в то же время острым диалектическим умом, Белинский оказывал огромное влияние на всех, непосредственно соприкасавшихся с ним. «Он имел на меня и на всех нас чарующее действие, — вспоминает К. Д. Кавелин; — это было нечто гораздо больше оценки ума, обаяния таланта, — нет, это было действие человека, который не только шел далеко впереди нас, не только освещал и указывал нам путь, но всем своим существом жил для тех мыслей и стремлений, которые жили во всех нас, отдавался им страстно, наполняя ими все свое бытие».

И столь же огромным было его влияние на читателей «Отечественных Записок» и «Современника» — журналов, в которых печатались его статьи. «Статьи Белинского, — рассказывает Герцен, — судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге, с 25 числа каждого месяца. Пять раз хаживали студенты в кофейные спрашивать, получены ли «Отечественные Записки»; тяжелый номер рвали из рук в руки: — «Есть Белинского статья?» — «Есть», — и она поглащалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, со спорами… И трех-четырех верований, «уважений» как не было». Знаменитое письмо Белинского к Гоголю — произведение исключительное по силе обличения, горящее гневом, кипящее ненавистью к самодержавию, крепостному праву и православию, с энтузиазмом переписывалось молодежью и в бесчисленных списках распространялось по всей стране.

Это влияние сохраняется многие годы после смерти знаменитого критика. Оно даже усиливается, растет. Вот что рассказывает один из противников Белинского, славянофил И. С. Аксаков в частном письме в 1856 году: «Много я ездил по России: имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому жаждущему свежего воздуха среди болота провинциальной жизни. Нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, который бы не знал наизусть письма Белинского к Гоголю; в отдаленных краях России только теперь еще проникает это влияние и увеличивает число прозелитов. Тут нет ничего странного… «Мы Белинскому обязаны своим спасением, — говорят мне везде молодые честные люди в провинции»…

Чернышевский, Добролюбов, Писарев и целый ряд других передовых деятелей 60—70 гг. видели в Белинском своего учителя и следовали его лучшим заветам.

Кроме чисто индивидуальных особенностей, благодаря которым Белинский стал вождем передовой русской общественности, он обладал также всеми чертами, свойственным определенной общественной группе. Он принадлежал и по своему происхождению к той разночинной интеллигенции, на долю которой в России выпала честь стоять в первых рядах тогда только зачинавшегося мелкобуржуазного революционного движения. Дед его был сельским священником, отец — сначала младшим лекарем во флоте, а потом уездным врачем. Сам же он был «недоучившимся студентом». Следовательно, в обществе, где удельный вес человека определяется прежде всего происхождением, чином и званием, он, как человек без чина и звания, занимал самое неопределенное положение. Вдобавок, он не обладал ни наследственным, ни благоприобретенным капиталом: был гол, как сокол, следовательно, и с этой стороны не мог найти возмещения своей безродности и нечиновности. Наконец, в течение всей своей жизни, несмотря на талант и известность, он влачит необеспеченное существование, не вылезает почти из долгов, а после его смерти семья остается без гроша. Условия, как видим, самые необходимые для карьеры типичного русского интеллигента-разночинца, «умственного пролетария», как любили говорить о себе наши шестидесятники.

Белинский, — говорит Г. В. Плеханов, — «был едва ли не первым, и без всякого сомнения самым ярким литературным выразителем прогрессивных стремлений мыслящих разночинцев. Он бился над теми самыми вопросами, над которыми впоследствии бились они; он мучился теми самыми муками, которыми суждено было мучиться им, и — гениальный разночинец — он в общих чертах уже указал тот путь, который выведет способную к развитию часть наших разночинцев на путь плодотворной общественной деятельности». Именно поэтому нам представляется особенно важным с некоторыми подробностями остановиться на отношении Белинского к религии и на тех изменениях, которые это отношение претерпело в течение его жизни.

Сохранившиеся известия о детстве и первой юности Белинского указывают на то, что особенным почтением к религиозному культу он проникнуться не мог. Отец его, хотя и не отличался исключительными нравственными достоинствами, а к концу жизни страдал запоем и пал весьма низко, был все же на уездный масштаб человеком просвещенным. По словам родственника и приятеля Белинского, уездный лекарь пользовался в городе и во всем уезде репутацией безбожника. Его обвиняли в том, что во христа он не верует и в церковь не ходит. Его любимыми писателями были Вольтер, Эккартсгаузен и Юнг-Штиллинг. Правда последние два писателя — мистики и, как будто, не подходят к Вольтеру. Но в России мистическая религиозность весьма часто сопровождалась отрицательным отношением к обрядовому христианству, и возможно, что Белинский-отец пользовался Вольтером именно для своих вылазок против религиозных суеверий. А он был человек очень острый на язык и не удерживался от насмешек и обличений, хотя такое поведение тяжело отразилось на его доходах и делало его отверженцем. Он, кроме того, и в политических своих взглядах отличался либерализмом и был чуть ли не поклонником революции. Если Виссарион Белинский и не заимствовал непосредственно от отца религиозного вольнодумства и либеральных идей, то во всяком случае из родительского дома он вынес вполне определенную наклонность и критически относиться к российской действительности и недоверять общепринятым авторитетам. Для того времени подобное начало иначе как блестящим назвать нельзя: немногие безбожники могли похвастаться такой подготовкой.

Мы говорим только о наклонности к критике, потому что Белинский сравнительно рано утратил непосредственное соприкосновение с семьей. Вполне сознательно к окружающему он относиться еще не мог. Но при этом не вполне сознательном отношении и при еще несамостоятельности суждений, он с юношеским задором критикует и отрицает. Косвенно свидетельствует об этом одна современница, довольно близко знавшая домашнюю обстановку Белинского. «Идеи отца, — говорила она {Приведено у А. Н. Пыпина «Белинский, его жизнь и переписка», изд. 2-е, стр. 12.}, — имели большое влияние на религиозное и нравственное развитие Виссариона». Более прямое свидетельство мы находим в одном из его писем к Бакунину: «Я страдаю, пишет он, от гнусного воспитания, от того, что резонерствовал в то время, когда только чувствуют, был безбожником и кощуном, не бывши еще религиозным, сочинял, не умея писать по линейкам, мечтал и фантазировал, когда другие учили вокабулы». Оставляя в стороне вопрос о том, почему «страдает» в 1840 году Белинский от былого резонерства, безбожия и мечтательности, мы вправе из этих слов заключить, что в возрасте переходном от детства к юности он представлял собою — пусть несознательного — отрицателя. Да и несколько позже, но все еще в возрасте, когда он способен был благоговеть перед священным стенами Кремля и испольняться смущенным трепетом при взгляде на памятник Минину и Пожарскому, он совершенно непочтительно толкует об обязанности посещать храмы божия.

Дело в том, что мать его, женщина во всех отношениях импонировавшая уездному обществу, отвергавшему его отца, увещевала его в своих письмах почаще посещать церковь. На это юный студент отвечал: «Подобные увещания для меня не всегда приятны и могут мне наскучить. Если бы вы посоветовали мне быть добрым человеком, не изменять правилам доброго поведения, то бы, хотя и сам все сие очень хорошо знаю, принял бы с благодарностью подобные советы… Но вы хотите сделать из меня благочестивого странствующего пилигрима и заставить меня предпринять благопохвальное путешествие по московским церквам, которым и счета нет. Шататься мне по оным некогда»…

Таким образом, можно установить, что Белинский вступил в жизнь без всякой веры, с умом не засоренным традициями. Но в то-же время очевидно, что он и не задумывался серьезно ни над содержанием господствующих религиозных воззрений, ни над их происхождением и ролью в современном обществе. Он был практическим атеистом. Этим обстоятельством отчасти нужно объяснить то, что его путь к подлинному теоретическому атеизму не представляет собой восходящей линии. Придя в соприкосновение с теоретическими влияниями, исходившими из такого близкого к религии источника, как немецкая идеалистическая философия, он оказывается безоружным. Авторитет философии даже не вытесняет в его уме авторитета веры, а просто занимает свободное место. Яркий свет на настроения юноши Белинского в этот переходный период бросает сочиненная им несколько позже, в конце 1830 г. «драматическая повесть» в пяти действиях «Дмитрий Калинин». Вот как в письме к отцу изображает сам он основную тенденцию драмы: «В этом сочинении, со всем жаром сердца, пламенеющего любовью к истине, со всем негодованием души, ненавидящей несправедливость, я в картине довольно живой и верной представил тиранство людей, присвоивших себе гибельное и несправедливое право мучить себе подобных»… Другими словами, Белинский выступает здесь против крепостного права. Но не только против одного крепостного права. Другие формы «тиранства» также не оставлены им без внимания. Он, например, выражает ту мысль, что «права, происхождение, предки, суть не что иное, как предрассудки, постыдные для человечества». В церковном браке он видит «ничтожное условие, изобретенное людьми для собственного своего мучения». И даже, совершенно в духе французских философов, проповедует, что, «когда законы противны правам природы и человечества, правам самого рассудка, то человек может и должен нарушать их».

Более слабо, но вполне явственно в «Дмитрии Калинине» выражены и антирелигиозные мотивы. Так, здесь ставится вопрос: Бог или люди сами причиной зла, царящего на земле? Для того ли люди терпят здесь, чтобы вечно наслаждаться там? И хотя прямого ответа не дается, но в читателе не остается сомнения в том, что существование бога весьма сомнительно, а «истинно превосходная и вместе преутешительная философия» о загробном воздаянии — одна выдумка.

Понятно, что цензура не разрешила Белинскому напечатать его трагедию. А то обстоятельство, что цензуровало ее университетское начальство, самым неблагоприятным образом отразилось на общем отношении к нему этого начальства и было, повидимому, главной причиной его исключения из университета (1832). Студент, высказавший «безнравственные, безчестящие университет» идеи, не мог быть терпим в стенах высшего учебного заведения. Официальным предлогом этого, по словам Белинского, «очень нередкого происшествия» была «неуспешность» его в науках.

По исключении из университета Белинский перебивается мелкой журнальной работой, преимущественно переводами из французского. В 1834 году в «Молве» начали печататься его статьи о русской литературе под общим названием «Литературные мечтания». Эти статьи произвели заметное впечатление, и с этого момента, собственно говоря, начинается деятельность Белинского, как литературного критика. Но к этому моменту Белинский уже далеко не тот наивный без всякой веры, каким он вступал на жизненный путь. У него появилась уже — пусть философская — вера, и за утверждение этой веры он ведет теоретическую борьбу.

Влияние университетской науки в развитии Белинского можно почти совсем не учитывать. Московский университет в то время был далеко не похож на рассадник просвещения. В нем господствовала рутина, двери и окна его были тщательно закупорены, чтобы в умы питомцев не проникло ни малейшего духа вольномыслия. Весь режим был подчинен все той же погашательской тенденции, которая внедрилась в официальную науку еще в конце александровского царствования. Этот режим прекрасно характеризовал в одном из своих писем сам Белинский. «Чтобы жить безопасно, — писал он, — надобно даже уряднику-унтеру льстить, надеть на себя постную харю, скорчиться в три погибели, беспрестанно творить молитвы, всем и каждому кланяться и перед каждым подличать. Нет ничего грубее, подлее обхождения Голохвастова (исполняющего должность ректора) с студентами: ругается, как извозчик, обходится с нами хуже, нежели со своими лакеями».

Но влияние университетов обычно не исчерпывается профессорскими лекциями и внешним режимом. Студенческая среда, складывающаяся под воздействием факторов, не имеющих ничего общего с казенным просвещением, является воспитателем порою гораздо более действительным. Так было и с Белинским. Именно в первые тридцатые годы среди студенчества замечается некоторое, хотя и неопределенное, брожение. Как рассказывал об этом периоде в жизни Московского университета К. С. Аксаков, первым мотивом студенческой жизни было «чувство общей связи товарищества». Молодежь инстинктивно чувствовала, что она собрана в стены учебного заведения «во имя науки, во имя высшего интереса истины». Общественные различия в этой среде утрачивались. «Общественно-студенческая жизнь и общая беседа, возобновлявшаяся каждый день, много двигала вперед здоровую молодость». И двигала в направлении постановки именно тех вопросов, которые объективно выдвигались всем строем общественных отношений тогдашней России. Конечно интересы теоретические преобладали: это был как раз период теоретического выяснения и подготовки, всегда предшествующий политической практике. Но, как говорил другой бывший студент того времени, наука не отвлекала студентов от вмешательства в жизнь, страдавшую вокруг. «Это сочувствие с нею необыкновенно поднимало гражданскую нравственность студентов. Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову»…

Кружок Станкевича, в который вступил Белинский, был одним из проявлений студенческого брожения. В этом кружке преобладал интерес к немецкой идеалистической философии, в отличие от кружка Герцена, который интересовался преимущественно теориями утопического социализма. Но интерес кружка Станкевича к модной идеалистической философии вовсе не знаменовал собою отхода этих молодых людей от жизни. Мы знаем, что в Германии эта философия в период своего расцвета и известными своими сторонами играла в социальном отношении положительную роль: она отражала и отражая организовывала стремления прогрессивной части немецкой буржуазии. Ту же по существу роль играют немецкие теории в деле развития общественного сознания русской интеллигенции. «Белинский, — говорит Г. В. Плеханов {В статье «Белинский и разумная действительность». Мы цитируем по сборн. статей Плеханова «В. Г. Белинский» под ред. В. Ваганяна, ГИЗ, 1923, стр. 115.}, — искал в философии пути к счастью, — и, конечно, не к личному счастью, а к счастью своих ближних, к благу родной страны… Во времена Белинского пути к счастью в философии искала почти вся мыслящая Европа. Потому то философия и имела тогда такое огромное общественное значение». То, что применимо к Белинскому, вполне применимо и к его друзьям, ибо если они, в частности сам Станкевич, были его учителями в философии, то он, со своей стороны, несомненно заражал их своим энтузиазмом к общественному благу. Все свидетельства, — в том числе и самого Белинского в его переписке позднейшего времени, — сходятся на том, что об руку с увлечением философией шли другие интересы — литературные и политические.

Впрочем, слово «политика» в 30-х г.г. означало совсем не то, что понималось под ним и раньше, и в последующие периоды. Это было чисто отвлеченное осуждение зол современной жизни без всяких попыток наметить конкретные методы к достижению более совершенного политического и социального устройства. И такое именно осуждение, такое отрицание современной — и не только русской — действительности в кружке Станкевича господствовало. Это был во всех смыслах кружок русских просветителей, причем просветительство его было облечено в немецкий, а не во французский костюм.

Философия Шеллинга, которая на первых порах оформляет искания юных идеалистов, провозглашала тождественность природы и духа в абсолюте. Она признавала мировую душу, проявляющуюся в природе, как жизненное начало, и организующую весь мир в единую систему. Человеческий разум есть высшее сознание природою самой себя. Бог, или нравственный миропорядок, доказывается всей историей человечества, в которой, якобы, царит предустановленность. Доказательство бога от целесообразности в природе играет подчиненную роль. В христианстве открывается людям идеальный мир, в нем божественность делается достоянием человека.

Это насквозь идеалистическое мировоззрение, приводящие к мистическому пантеизму, становится религией для Белинского. Оно заполняет без всякой борьбы и без заметной душевной драмы то место в его нравственном мире, которое было в ранней юности очищено первыми отрицаниями. Но в то же время оно не уничтожает пока что самих этих отрицаний, уживается с ними, как ни противоречиво на наш взгляд такое сожительство {Белинский не сразу стал шеллингианцем. Со Станкевичем и его кружком он был близок уже в 1833 г., но только в 1834 г. принял новую систему. О том, что у него, была какая то «старая» система, видно из письма Станкевича к нему. Именно то обстоятельство, что его до шеллингианские взгляды не имели никакого ясного отражения ни в его драме, ни в его переписке и заставляет нас предполагать, что эта была система готовых отрицаний в духе французской философии, не выношенная и не продуманная. К этому надо еще заметить, что не имеется никаких указаний на сколько-нибудь обстоятельное знакомство его с французской философией XVIII века.}.

Настроения, порожденные у Белинского, как и у Станкевича и у других членов кружка, шеллинговым пантеизмом, прекрасно описаны биографом Станкевича П. В. Анненковым. «Каким то торжеством, — говорит он {«Н. В. Станкевич» в «Воспоминаниях и критических очерках», СПБ, 1881, т. 3, стр. 286.}, — светлым, радостным чувством исполнилась жизнь, когда указана была возможность объяснить явления природы теми же самыми законами, каким подчиняется дух человеческий в своем развитии, закрыть, повидимому навсегда, пропасть, разделяющую два мира, и сделать из них единый сосуд для вмещения вечной идеи и вечного разума. С какою юношескою и благородною гордостию понималась тогда часть, предоставленная человеку в этой всемирной жизни! По свойству и праву мышления, он переносил видимую природу в самого себя, разбирал ее в недрах собственного сознания, словом, становился ее центром, судьею и объяснителем. Природа была поглощена им и в нем же воскресала для нового, разумного и одухотворенного существования… Чем светлее отражался в нем самом вечный дух, всеобщая идея, тем полнее понимал он ее присутствие во всех других сферах жизни. На конце всего воззрения стояли нравственные обязанности, и одна из необходимейших обязанностей — высвобождать в себе самом божественную часть мировой идеи от всего случайного, нечистого и ложного для того, чтобы иметь право на блаженство действительного разумного существования.

Белинский, как мы сказали, был учеником Станкевича и других, потому что, вследствие незнания им немецкого языка, непосредственный доступ к немецкой философии был ему отрезан. Только в этом смысле и нужно понимать влияние на него кружка Станкевича, да еще разве в том, что здесь он находил сочувственных слушателей для своих пламенный импровизаций. Вообще же, как не раз справедливо отмечалось, он обладал огромной способностью к самостоятельному отвлеченному мышлению. Плеханов, лучше, чем кто-либо, знавший и понимавший Белинского, говорит далее, что он был «одной из высших философских организаций, когда-либо выступавших у нас на литературное поприще». Естественно поэтому, что, заимствуя в кружке Станкевича идеи шеллингианства, он вполне самостоятельно перерабатывал и истолковывал их в своих статьях.

Как же вылилась «религиозность» Белинского в самом начале его восхождения к материалистическому атеизму? Вследствие досадного пробела в его переписке именно в этот период, нам придется обратиться к Белинскому подцензурному. Следующие выдержки заимствованы из его «Литературных мечтаний».

«Весь беспредельный прекрасный божий мир есть не что иное, как дыхание единой, вечной идеи, проявляющейся в бесчисленных формах, как великое зрелище абсолютного единства в бесконечном многообразии. Только пламенное чувство смертного может постигать в свои светлые мгновения, как велико тело этой души вселенной, сердце которого составляют громадные солнца, жилы — пути млечные, а кровь — чистый эфир. Для этой идеи нет покоя: она живет беспрестанно, т. е. беспрестанно творит, чтобы разрушать и разрушает, чтобы творить. Она воплощается в блестящее солнце и великолепную планету, в блудящую комету; она живет и дышит — и в бурных приливах и отливах морей, и в свирепом урагане пустынь, и в шелесте листьев, и в журчании ручья, и в рыкании льва, и в слезе младенца, и в улыбке красоты, и в воле человека, и в стройных созданиях гения…

Кружится колесо времени с быстротою непостижимою, в безбрежных равнинах неба потухают светила, как истощившиеся вулканы, и зажигаются новые; на земле проходят роды и поколения и заменяются новыми, смерть истребляет жизнь, жизнь уничтожает смерть; силы природы борются, враждуют и умиротворяются силами посредствующими, и гармония царствует в этом вечном брожении, в этой борьбе начал и веществ.

Так — идея живет: мы ясно видим это нашими слабыми глазами. Она мудра, ибо все предвидит, все держит в равновесии; за наводнением и за лавою ниспосылает плодородие, за опустошительною грозою — чистоту и свежесть воздуха… Вот ее мудрость, вот ее жизнь физическая. Где же ее любовь? Бог создал человека и дал ему ум и чувство, да постигает сию идею своим умом и знанием, да приобщается к ее жизни в живом и горячем сочувствии, да разделяет ее жизнь в чувстве бесконечной, зиждущей любви! Итак, она не только мудра, но и любяща! Гордись, гордись, человек, своим высоким назначением, но не забывай, что божественная идея, тебя родившая, справедлива и правосудна, что она дала ум и волю, которые ставят тебя выше всего творения, что она в тебе живет, а жизнь есть действование, а действование есть борьба; не забывай, что твое бесконечное, высочайшее блаженство состоит в уничтожении твоего «я» в чувстве любви… Отрекись от себя, подави твой эгоизм, попри ногами твое своекорыстное «я», дыши для счастия других, жертвуй всем для блага ближнего, родины, для счастия человечества, люби истину и благо не для награды, но для истины и блага и тяжким крестом выстрадай свое соединение с богом, твое бессмертие, которое должно состоять в уничтожении твоего «я», в чувстве беспредельного блаженства!…

Сочувствуй природе, люби и уважай ее, твори бескорыстно, трудись безвозмездно, отверзай души ближних для впечатления благого и и истинного, изобличая порок и невежество, терпи гонение злых, ешь хлеб, смоченный слезами, и не своди задумчивого взора с прекрасного, родного тебе неба… Вот нравственная жизнь вечной идеи. Проявление ее — борьба между добром и злом, любовью и эгоизмом, как в жизни физической противоборство силы сжимательной и расширительной. Без борьбы нет заслуга, без заслуги нет награды, а без действования нет жизни!».

Такова «религия» Белинского. Здесь поэзии больше, чем философии. Шеллигианство дало только канву, на которой живая фантазия вывела яркие узоры. Как ни чужды нам все эти вечные идеи, мировые души, бессмертие в беспредельном блаженстве и т. д., мы ясно видим, что для самого Белинского центр тяжести лежит не в отвлеченных понятиях, а в тех выводах, которые он, независимо от всякой логики, из них делает. Эти вывозы — борьба за справедливость и правосудие, отречение от эгоистических побуждений, альтруизм… В более конкретном приложении шеллигианства к действительности, однако, мы встречаем у него взгляды, дисгармонирующие с этим тоном. Так, он утверждает, что преобразования Петра I были преждевременны, уклонились от предначертанного «непреложным законом провидения» пути развития русского народа, посягнули на народную физиономию и в результате — разрыв между народной массой и интеллигенцией, обществом. Народ остался при прежней грубости и дикости, а общество «забыло все русское». Отсюда весьма убогий вывод: нам нужно просвещение, понимаемое в узком смысле ученья, а литература, т.-е, просвещение в широком смысле, придет со временем и само собой. «И это просвещение» (ученье) «не закоснит, благодаря неусыпным попечениям мудрого правительства. Русский народ смышлен и понятлив, усерден и горяч ко всему благому и прекрасному, когда рука царя-отца указывает ему на цель, когда его державный голос призывает его к ней!». Цель как видим, совсем мизерная, но надежда даже и этой жалкой цели совсем не соответствовала.

Маленький результат большой философии Белинского нужно объяснить не минутным увлечением и не кратковременным проявление примирения с николаевским режимом, предвестниками грядущих его увлечений в этом направлении, а тем, что он, как и его друзья, в эту эпоху' не видел никаких выходов из того тупика, в который завела страну реакция. За соломинку «мудрого правительства» в таких обстоятельствах всегда хваталась рука просветителей. А кроме того, идеалистическая философия сама по себе весьма предрасполагала к примирительным настроениям.

У Белинского в течение всего его увлечения идеалистической философией преобладает примирительное настроение. Но порой его мятежный дух берет верх над теоретическими внушениями. Такие вспышки, возможно, имели место и в шеллингианский период, только до нас не дошло известий о них.

В 1835 или 1836 г. Белинский познакомился и близко сошелся с М. А. Бакуниным, знаменитым впоследствии проповедником анархии и практическим революционером. В это время Бакунин был всего только офицером (он вышел в отставку в декабре 1835 г.). совершенно несамостоятельным в своих суждениях и далеко не революционером. Он только что был вовлечен тогда в Сферу притяжения кружка Станкевича и, подобно остальным членам этого кружка, погрузился в изучение немецкой философии. В этой области он скоро опеределил даже своего учителя Станкевича или, во всяком случае, стал пользоваться не меньшим авторитетом. Не отличаясь особенно сильным умом, он обладал способностью легко усвоивать и блестяще популяризировать усвоенное. В этом, да еще в яркой темпераментности и заключается секрет его влияния на друзей и в частности на Белинского.

В письмах и к самому Бакунину, и к другим членам кружка Белинский не раз вспоминает о первом периоде их дружбы. Его пленило в Бакунине «кипение жизни, беспокойный дух, живое стремление к истине», т.-е. все те качества, которыми не менее богато был одарен он сам. Второй источник горячей симпатии к Бакунину лежал в сходстве духовных интересов. В это время Бакунин внимательно изучал философию Фихте и восторгался ею. Несколько лекций Фихте он перевел на русский язык для «Телескопа», журнала, в котором Белинский играл руководящую роль. Перевод произвел сильное впечатление. Надо помнить, что Белинский очень плохо знал в то время немецкий язык и не мог читать немецких философов в подлинниках. Он стал смотреть на Бакунина, как на «спутника по одной дороге». Затем, по приглашению Бакунина, Белинский приезжает в Прямухино — имение Бакуниных. Здесь начавшаяся дружба крепнет, и влияние Бакунина очень скоро принимает характер совершенно деспотический. По крайней мере, так вспоминает об этом сам Белинский, и зная Бакунина, легко можно себе представить, что так оно и было в действительности.

Белинский принял от Бакунина фихтеанство. Это произошло, конечно, не только потому, что так потребовала дружба Бакунина. По его собственным словам, он болезненно ощущал неудовлетворенность теми основами миросозерцания, которыми наградила его шеллингова философия. «Жизнь идеальная и жизнь действительная всегда двоились в моих понятиях». В Прямухине на примере окружавших его людей он увидел, что и в действительной жизни возможна «гармония». А знакомство с идеями Фихте привело его к убеждению, что «идеальная то жизнь есть именно жизнь действительная, конкретная, а так называемая действительная жизнь есть отрицание, придаток, ничтожество, пустота». Затем, друг доказал ему, что «мышление есть нечто целое, нечто одно, что в нем нет ничего особенного и случайного, но все выходит из одного общего лона, которое есть бог, сам себе открывающийся в творении».

Судя по тому, что в один из своих позднейших припадков философской религиозности Белинский вспоминал об этом времени, как о периоде неверия, можно думать, что в фихтевского «бога» он серьезно не поверил. Обладая, при всех своих теоретических отрицаниях действительности, потребностью приводить всякую отвлеченную мысль в связь с конкретными фактами, он не замедлил и фихтевские отвлеченные теории слить воедино с фихтевскими же взглядами на французскую революцию, на роль положительных религий и т. д. Это был, — вспоминает он, — «кровавый безумный период моей отвлеченности,… я смело давал рецепты от всех душевных болезней и подорожные на все пути жизни». «Фихтианизм, — говорит он еще, — я понял как робеспьеризм, и в новой теории чуял запах крови». Вслед за Фихте он оправдывал революцию, террор и вероятно борьбу с религией… «Что было, то должно было быть, и если было необходимо, то было и хорошо и благо», — такова та формула, которою он покрывал эту вспышку своего радикализма. С обычной неистовостью он вступал в споры даже с людьми малознакомыми. Он вспоминает, между прочим, случай, когда «забыл приличие, за ласку и внимание почтенного старца (отца Бакунина) начал платить дерзким и презрительным презрением его убеждений и верований».

Для полноты характеристики Белинского в этот период добавим, что наряду с Фихте он высоко ценит, хотя и очень плохо знает, французских просветителей, но особенное упоение доставляет ему Шиллер. По его позднейшему и, конечно, пристрастному определению, Шиллер внушил ему «страшную идею долга», «абстрактный героизм». «Разбойники», «Коварство и любовь», «Фиеско» наложили на него «дикую вражду к общественным порядкам во имя абстрактного идеала общества». Все это, вместе взятое, позволит нам в полной мере уяснить, какой крутой поворот проделывает он в ближайший период своего развития.

Фихтеанство, по словам самого Белинского, принесло ему великую пользу, хотя и причинило мною страданий нравственного порядка. Польза, несомненно, состояла в том, что он сделал большие успехи в области отвлеченного мышления. Он «серьезно подумал и передумал обо всем, о чем прежде думал только слегка», и научился «добиваться логической полноты и целости» в своих взглядах. Причиной пережитых им нравственных страданий, или, как он говорит еще, распадения, следует признать полное несоответствие между «идеальной» точкой зрения и той действительностью, которая, вопреки всем отрицаниям и игнорированиям ее, всеми своими отрицательными сторонами неустанно напоминала о себе. Нравственные страдания и заставили Белинского сделать крутой поворот. На этот раз он повернулся спиной к идеалу, а лицом к действительности. Но он повернулся лицом к действительности не для того, чтобы бороться с ней, а для того, чтобы принять ее во всей неприглядности. Этот новый фазис в его развитии совершается под знаком увлечения гегельянством.

Общее представление о философии Гегеля Белинский, конечно, имел раньше, и этого общего представления для него было достаточно, чтобы еще до более полного знакомства наметить ту теорию примирения с действительностью, которая нашла себе яркое выражение в его известных статьях о Бородинской годовщине и о Менцеле — критике Гете.

К переходному периоду, когда, по выражению самого Белинского, «дух утомился отвлеченностию и жаждал сближения с действительностью», относится письмо его к Д. П. Иванову, в котором чрезвычайно ярко обозначился переворот в его мировоззрении. Наряду с поучениями чисто житейского свойства (Д. П. Иванов — родственник и друг детства Белинского), мы находим здесь и поучения философские и целую теорию политического приспособленчества. Особенно замечательно здесь то, что реакционные политические положения непосредственно выводятся из положений идеалистической философии.

Философия есть начало и источник всякого знания; без нее всякая наука мертва, непонятна и нелепа. Философия есть наука чистой, отрешенной от частных явлений идеи. Другие науки, как история, естествознание, рассматривают идею в явлении. Отсюда следует, что идея важнее явления, душа важнее, чем тело.

Воспринять чистую истину можно лишь очистив предварительно душу от проказы земной суеты. Путь к философии поэтому лежит через религию, которая есть истина в созерцании, тогда как философия есть истина в сознании. Истину в сознании невозможно иметь, не обретя ее предварительно созерцательным путем.

Созерцательная, религиозная истина заключается, конечно, в «стремлении к богу». «Бог есть любовь и истина, — догматизирует Белинский пока еще и духе шеллингианства. — Бог не есть нечто отдельное от мира, но бог в мире, потому что он везде… Он во всяком благородном порыве человека, во всякой светлой его мысли, во всяком святом движении его сердца. Мир или вселенная есть его храм, а душа и сердце человека, или, лучше сказать, внутреннее я человека, есть его алтарь, престол, его святая святых. Ищи бога не в храмах созданных людьми, но ищи в сердце своем, ищи его в любви своей… Возлюби науку и искусство, возлюби их, как цель и потребность своей жизни, а не как средство к образованию и успехам в свете, — и ты будешь блажен… Отвергнись, отрекись от самого себя для истины, будь счастлив истиною, а не своими успехами… Вне мысли все призрак, мечта; одна мысль существенна и реальна; тело твое сгниет, но твое я останется; следовательно, тело твое есть призрак, мечта, но я твое существенно и вечно».

Христианство, по Белинскому, было истиною в созерцании, т.-е. верою; теперь оно должно стать истиною в сознании — философиею. Немецкая философия есть «развитие и объяснение христианского учения, как учения, основанного на идее любви и идее возвышения человека до божества путем сознания». Именно она дает истинное просвещение, исключающее всякую предвзятую идею о пользе. «Не из желания распространить в своем отечестве здравые понятия должен ты учиться, а из безцельной любви к знанию, а польза общественная будет и без твоего желания… Человек обманывается, когда думает давать обществу направление и вмешивается в дела миродержавного промысла». Поэтому… «к черту французов: их влияние, кроме вреда, никогда ничего не приносило нам». «К черту политику, да здравствует наука! Во Франции и наука, и искусство, и религия сделались или, лучше сказать, всегда были орудием политики, а потому там нет ни науки, ни искусства, ни религии… Французы все выводят из настоящего положения общества, а потому у них нет вечных истин; но… на каждый день новые истины. Они все хотят вывести не из вечных законов человеческого разума, а из опыта, из истории, и потому неудивительно, что они в конце XVIII века хотели возобновить римскую республику, забыв, что одно и то же явление не повторяется дважды и что римляне не пример французам».

Просвещение — путь к счастью также и для России, но так как идея пользы должна быть из просвещения исключена, то, естественно, что человек, желающий, счастья России, должен бояться всякого политического влияния на свой образ мыслей. «Политика у нас в России не имеет места, и ею могут заниматься только пустые головы. Люби добро, и тогда ты будешь необходимо полезен своему отечеству, не думая и не стараясь быть ему полезным. Если бы каждый из индивидов, составляющих Россию, путем любви дошел до совершенства, тогда Россия без всякой политики сделалась бы счастливейшею страною в мире».

Россия еще дитя, для которого нужна нянька. Мы не имеем прав, мы рабы еще, но это оттого, что мы еще должны быть рабами. «Дать России в теперешнем ее состоянии конституцию — значит погубить Россию. В понятии нашего народа свобода есть воля, а воля — озорничество. Гражданская свобода должна быть плодом внутренней свободы каждого индивида, составляющего народ, а внутренняя свобода приобретается сознанием» т.-е. по теории Белинского, путь к гражданской свободе ведет через философию. В крепостной, бесправной, отсталой России все, по его мнению, хорошо и все идет к лучшему. Правительство запрещает писать против крепостного права, но исподоволь само освобождает крестьян. Дворянство наше «издыхает само собою без всяких революций и внутренних потрясений», потому что у нас нет майоратства. Да и во многом происходит движение к лучшему. И что причиной этому? Распространение просвещения, но еще более того самодержавная власть, охраняющая нас от всяких враждебных влияний.

Итак, «быть апостолами просвещения — вот наше назначение… Будем подражать апостолам христа, которые не делали заговоров и не основывали ни тайных, ни явных политических обществ, распространяя учение своего божественного учителя».

Таков Белинский в роли учителя мракобесия! И это еще только начало его падения. Через некоторое время перед ним снова в роли «провозвестника истины» должен быть появиться Бакунин, на этот раз с Гегелем вместо Фихте в руках, и провозгласить: все действительное разумно. Эту великую истину Белинский пока еще только предчувствует; она для него еще не откровение, освещающее происшедший в его мыслях переворот, не «сознание», а только «созерцание».

Это произошло в конце 1837 года. «Приезжаю в Москву с Кавказа — рассказывает Белинский в письме к Станкевичу, — приезжает Бакунин, — мы живем вместе. Летом просмотрел он философию религии и права Гегеля. Новый мир нам открылся: сила есть право, и право есть сила; — нет, не могу описать тебе, с каким чувством услышал эти слова — это было освобождение. Я понял идею падения царств, законность завоевателей, я понял, что нет дикой материальной силы, нет владычества штыка и меча, нет произвола, нет случайности, — и кончилась моя тяжкая опека над родом человеческим, и значение моего отечества предстало мне в новом виде. Я раскланялся с французами… Слово «действительность» сделалось для меня равнозначительно слову «бог»… Я освирепел, опьянел от этих идей — и неистовые проклятия посыпались на благородного адвоката человечества у людей — Шиллера. Учитель мой возмутился духом, увидев слишком скорые и слишком обильные и сочные плоды своего учения, хотел меня остановить, но поздно, я уже сорвался с цепи»…

Такова история и внешняя сторона примечательнейшего, по его же словам, времени его жизни. В своем же примирении с действительностью, ставшей богом, Белинский заходит так далеко, что впоследствии не мог без ужаса и отвращения подумать об этом.

В статье о Менцеле, исходя из положения — «все, что есть, — необходимо, разумно и действительно», Белинский строго разграничивает сферы политики и искусства. Художники не должны вмешиваться в дела правительственные, а их обязаность быть органом деяний государственных мужей. Мир истории есть разумно-действительное развитие божественной идеи. Все явления действительности, даже самые ужасные, преступные, должны рассматриваться как необходимые явления духа, не подлежащие, вследствие их предопределенности, мятежной критике.

В России, — говорит Белинский в другой статье — «правительство всегда шло впереди народа, всегда было звездою путеводного к его великому назначению; царская власть всегда была живым источником, в котором не иссякали воды обновления, солнцем, лучи которого, исходя из центра, разбегались по суставам исполинской корпорации государственного тела и проникали их жизнью и светом». Царская власть никогда не была произвольно-случайною, потому что «она всегда таинственно сливалась с волею провидения — с разумною действительностью».

Наконец, в обширной рецензии на книгу Глинки по поводу Бородинской годовщины он с чисто поповским усердием и совсем не философскими доводами подкрепляет формулу писания — «несть власть аще не от бога». «Кто внушил человеку, — пишет он, ссылаясь на эти слова писания, — чувство мистического, религиозного уважения к виновнику дней своих, освятил и сам звание отца, тот освятил сам и звание царя, превознес его главу превыше всех смертных и земную участь его поставил вне зависимости от случайной воли людской, сделав личность его священною и неприкосновенною… Царь есть наместник божий; и царская власть замыкающая в себе все честные воли, есть преобразование единодержавия вечного и довременного разума… Из миллионов людей он один избран богом, и миллионы не могут ревновать его избранию и добровольно преклоняют перед ним колени, как перед существом высшего рода, и охотно повинуются ему». Совсем в таком духе витийствовал и распинался за царскую власть за сто с лишним лет до Белинского Феофан Прокопович, а после него все рясофорные пастыри православной церкви. И не только в таком духе, но почти теми же словами {Маленький пример. Проповедник конца XVIII-гo века Амвросий Подобедов говорил: «Цари не по случаю какому-либо, но по премудрому божию совету избираются и по воле его поставляются. Несть власти аще не от бога; и суть они ни что другое, как образ величия божия и изображение владычества его над человеками, провозвестники и верховные исполнители воли его… В царских деяниях не над мыслями только царей действует бог, но и волею, и советами, и намерениями их располагает»…}.

Понятно, что, опустившись до такого применения своей «высшей» истины, Белинский не может уже удержаться на прежних позициях и в непосредственно относящихся к религии вопросах.

Мы остановимся на вопросе о бессмертии души, вопросе, как известно, ни разу не затронутом Гегелем в ею сочинениях и решавшемся им, конечно, отрицательно. Белинский до сих пор также вопрос о бессмертии решал в духе пантеизма, т. е. личное бессмертие отвергал. Теперь не то: идея бессмертия манит его, волнует, он бессмертия жаждет и готов пойти против авторитета учителя. «Глубоко уважаю Гегеля и его философию, — пишет он Бакунину в октябре 1838 года, — но это мне не мешает думать, что еще не все приговоры во имя ее неприкосновенности святы и непреложны. Гегель ни слова не сказал о личном бессмертии, а ученик его Гешель эту великую задачу, без удовлетворительного разрешения которой еще далеко не кончено дело философии, избрал предметом особого разрешения».

Эти слова недвусмысленно говорят о том, что Белинский требовал от философии именно положительного разрешения вопроса. Гешель был правый гегельянец, выступивший с тремя доказательствами бессмертия человеческой души против Рихтера, доказывавшего, что по учению Гегеля личное бессмертие невозможно, и утверждавшего, кроме того, что стремление к бессмертию безнравственно.

В другом письме, делясь с другом мыслями, вызванными в нем смертью Л. А. Бакуниной, Белинский восклицает: «Живет общее, гибнут индивиды. Но что же такое это общее? Сатурн пожирающий собственных детей? Нет, без личного бессмертия духа жизнь — страшный призрак! Нет, она жива, и блаженна, и мы будем некогда живы и блаженны!… Нет смерти! Только мертвые хоронят мертвых. Воскресение христа не есть же символ чего-нибудь другого, а не воскресения! Наша конечность боится этих вопросов и оставляет их в стороне. Чего мы не постигаем; то для нас — темные места в евангелии. Нет, там каждая буква есть мир мысли, и скорее прейдет земля и небо, нежели одна йота из книги жизни! Я верю и верую!». «Те жестоко ошибаются, которые думают, что умереть легко, когда сильна вера в личное бессмертие: жизнь должна быть дорога каждую минуту, потому что и там и здесь — жизнь одна, и кто не любит здешней жизни, тот не найдет и будущей. Отвержение здешней жизни есть отвержение всякого бытия. Для духа нет места, нет отечества: дух везде равен самому себе».

Мы видим: таким образом, что Белинский обеими ногами становится на почву правого гегельянства, и в самой Германии служившего не за страх, а за совесть королевскому абсолютизму. С практической точки зрения это было падением, и как падение впоследствии расценивал он сам эту эпоху жизни. Падение это было обусловлено отнюдь не тем только обстоятельством, что Белинский, вместе с Бакуниным и еще некоторыми своими друзьями подпал под иго теории. Конечно, теория в его отношении к действительности сыграла значительную роль. Но эту роль теория могла сыграть лишь при наличии тех предпосылок общественного и личного порядка, о которых было сказано раньше. Такие люди, как Станкевич, Белинский, Бакунин и другие, являясь идеологами передовой части русского общества, в своем индивидуальном развитии не могли не отразить с большей или меньшей точностью всех тех настроений, которые у этой части общества господствовали. Примирение Белинского с действительностью есть индивидуальное отражение общественной реакции. Особенностями его психической организации можно объяснить лишь исключительно глубокий характер его «падения» и отталкивающие формы, какие приняло его примирение с действительностью. Белинский 40-х гг., с его последовательным демократизмом и революционностью, материалист и атеист, в лице Белинского 30-х годов, должен был глубоко переболеть всеми теми болезнями, без которых общественное развитие не обходится. И в Германии многие левые гегельянцы прежде чем стать левыми и революционерами, были правыми и консерваторами. Таков диалектический путь высвобождения революционных элементов, заложенных в учении Гегеля.

Г. В. Плеханов еще в 90-х гг. прошлого столетия в своей статье «Белинский и разумная действительность» вполне убедительно опроверг господствующее в русской литературе мнение, что, будто бы, Белинский потому зашел так далеко в своем примирении с действительностью, что плохо и ошибочно истолковал Гегеля {Доказательства Плеханова отличались исключительной убедительностью; кроме того, он впоследствии к ним вернулся в статье о Белинском, вошедшей в «Историю русской литературы XIX в.», изд. т-ва «Мир». Тем более странным представляется поэтому, что в написанной Н. О. Лернером биографии Белинского (Изд-во З. И. Гржебина, 1921) эта допотопная, можно сказать, точка зрения нашла полный кредит. «В русских умах и в том числе в уме Белинского, — говорит Н. О. Лернер, — Гегель отразился неверно…» Белинский «с головой ринулся в созданную этим ложным истолкованием Гегеля нирвану» (стр. 99—100 назв. книги).}. На самом деле Белинский ничуть не грешил против той теории, которую принял. Он вполне усвоил себе дух той стороны гегелевской философии, которая и в Германии служила реакционной политике, которая была там провозглашена государственной философией и преподавалась в университетах, как лучшее противоядие от религиозного и политического свободомыслия. Плеханов показал наглядно, что «примирительные» взгляды Белинского почти тождественны со взглядами, выраженными Гегелем в предисловии к его «Философии права». «Разница, — говорит он, — только в том, что «неистовый Виссарион» горячится гораздо больше, чем спокойный немецкий мыслитель, а потому и доходит до таких крайностей, до каких не договаривался Гегель».

Точно так же неверно и утверждение, что Белинский разошелся со своими друзьями. Конечно многие — и очень резко иногда — порицали его крайние взгляды. Но это происходило от того, что они не отличались тем теоретическим мужеством, какое характеризовало его. «Белинский полнее, чем кто бы то ни было из его друзей, например, М. Бакунин и Н. Станкевич, — усвоил консервативный дух той философии Гегеля, которая изъявляла претензию быть абсолютной истиной. Вероятно, он и сам чувствовал это и потому на него плохо действовали дружеские увещания, имевшие целью ослабить его примирительную горячность: ведь друзья стояли на точке зрения той же будто-бы абсолютной истины, которую проповедывал теперь Белинский вслед за Гегелем, а с этой точки зрения всякие уступки «либеральным говорунам» были лишь жалкой непоследовательностью» {Г. В. Плеханов «В. Г. Белинский» — сборник статей, стр. 126.}.

Таким образом, необходимо признать, что увлечение Белинского теоретически было оправдано тем, что он был верен занятой его кружком позиции. Но эту теоретическую позицию он занял вследствие назревшей у него значительно ранее обстоятельного знакомства с Гегелем потребности пересмотреть тот свой взгляд, что идеал — все, а действительность — ничто, потребности разделяться с «абсолютным героизмом». «Дикая вражда с общественным порядком», доставившая ему, именно благодаря своей неприложимости к действительной жизни, так много нравственных страданий, уступает место не менее «дикому» примирению с этим же самым общественным порядком. Признав теперь, что действительность — все, а идеал — ничто, он на некоторое время нравственно успокаивается. Но под этой умиротворенностью мы без труда можем обнаружить неустанную работу теоретической мысли, прокладывающей новый путь и подготовляющей новые достижения. Как это ни странно, но он идеализирует восхваляемую им действительность, и уже в одном этом факте заключается объяснение того нового скачка в его развитии, который он собирается сделать. Он пытается доказать, затем, ее разумность и логически принуждается этим придти к той мысли, что разумность российской общественности нуждается в некоторых поправках, правда, еще не политических, но «научных», он, наконец, приходит к весьма важному теоретическому выводу — вполне гегельянскому, что «идея отрицания», которую он применил к идеалу ради утверждения существующей действительности, в свою очередь нуждается в развитии, т. е., другими словами, русская действительность должна быть рассмотрена диалектически, как явление временное и переходящее. Конечно, справиться вполне с этой последней задачей Белинскому не было дано, он даже не в состоянии был вполне правильно ее поставить. Но он ее почувствовал, он вплотную подошел к ней и подошел вполне самостоятельно. Этого он не мог бы сделать, не пройдя «примирительной» стадии личного развития.

 

 

Источник: И.Вороницын, «История атеизма», 1930г., 895 стр.
 
©2005-2008 Просветитель Карта СайтаСсылки Контакты Гостевая книга

 

Hosted by uCoz