|
|||||
|
Атеизм |
И.Вороницын, «История атеизма» |
3. Татищев.Несравненно более гуманным человеком, и отчасти человеком, отвечавшим идеалу западного просветительства, был другой выдающийся член «ученой дружины» и «птенец гнезда Петрова» Василий Никитич Татищев (1686—1750). Его жизнь богата событиями, движением, деятельностью, гармонирующими с его широким и подвижным умом. Происходя из старого боярского рода, он с детства был зачислен на придворную службу пажом. Учился он в артиллерийской и инженерной школе, которою заведывал уже упоминавшийся Брюс. Под начальством этого же Брюса он впоследствии служит в берг- и мануфактур-коллегии и по его планам и указаниям занимается своей немаловажной научной деятельностью. Не миновал он и военной службы, участвуя в походах и сражениях. В 1713 и 1714 гг. мы видим его в Германии, где он совершенствуется в науках. Затем он служит на восточных окраинах, строит горные заводы, организует заводское хозяйство. Здесь его интересует не только прямая выгода казны, но также быт и положение рабочих. Известно, например, что он многих восстановил против себя своими заботами о рабочих подростках. Служа в Оренбурге и Астрахани, он заботился об урегулировании положения кочевого населения этих окраин, но при усмирении башкирского восстания проявляет совершенно петровскую жестокость. Как помещик, он отличается строгостью и требовательностью к своим крестьянам, но в то же время мы находим у него большую заботливость о том, чтобы крестьянские ребята как мальчики, так и девочки обязательно учились грамоте, а взрослые обучались полезным и прибыльным ремеслам. В своих поместьях он заводит тюрьмы, но рядом с тюрьмами строит бани, школы, богадельни. Его приказчики должны были тщательно следить за тем, чтобы живой инвентарь каждого двора не был ниже известного минимума, он требовал даже, чтобы обстановка крестьянской избы отвечала известным требованиям гигиены. Но когда обнаруживались нерадивость и лень среди его подданных, он отдавал этих несчастных до исправления в настоящее рабство к исправным крестьянам. Словом, мы видим в его лице, вероятно, первый в России образец помещика, пытающегося рационализировать крепостное хозяйство. К сожалению, о результатах этой рационализации известий не сохранилось, но, зная культурный и нравственный уровень приказчиков и старост, на которых почти без всякого контроля возлагалось проведение в жизнь «просвещенных» мероприятий Татищева, можно с уверенностью сказать, что татищевские крестьяне страдали ничуть не меньше, чем крестьяне не столь ученых бар. Кстати отметим попутно и отношение Татищева к крепостному праву. Стоя на почве западных теорий, в частности принимая теорию договорного происхождения общественного порядка, он отрицал правомерность рабства, ибо свобода предписывается «естественным законом». Но частное явление рабства — крепостное право есть обычай, вкоренившийся и вполне гармонирующий с тем самодержавным абсолютизмом, защитником которого, подобно Прокоповичу, Татищев был. Поэтому, хотя вольность крестьян в иных случаях и может отказаться полезной и нужной, но в том общественном строе, который представлялся Татищеву идеальным, она не соответствует государственной необходимости и, следовательно, не оправдывается. Здесь классовый интерес с чисто шулерской бесцеремонностью подсовывает на место теории соображения практической пользы. Эта двойная игра однако нисколько не скрывает того факта, что по теории крепостное право неоправдываемо. Сам Татищев, вероятно, чувствовал это расхождение между теорией и практикой, но не видел пути к его устранению. Вспомним, что в его время вопрос об освобождении крестьян в государственной практике и не стоял. Возвращаясь к фактам и событиям жизни Татищева, следует отметить, что кроме пребывания в Германии, он имел еще один случай непосредственно соприкоснуться с Западом. В 1724—26 гг. по служебным делам он живет в Швеции, завязывает там связи с шведскими учеными, работает над изучением хранящихся в тамошних архивах важных документов по русской истории, и, что особенно важно, знакомится с философской литературой, оставшейся недоступной для него в Германии. Прочитанные здесь Локк, Гоббс и Бейль определяют в значительной степени его отношение к вопросам религии. В 1730 году, во время знаменитой попытки верховников ограничить самодержавную власть, Татищев решительно выступает на стороне «шляхетства», составив вместе с Кантемиром записку о форме правления. Не угодив затем Бирону, он попал под суд по обвинению в преступлениях служебного характера. Вполне вероятно, что серьезной вины за ним не было. Но это преследование сильно омрачило последний период его жизни. В истории русской науки и литературы Татищев оставил по себе заметный след. Он был первым русским историком, пытавшимся поставить дело изучения прошлого на научную почву; русская география считает его своим основоположником и, наконец, он был первым истолкователем памятников древнего русского права. Но особенно ценен для нас вклад, сделанный Татищевым в дело просвещения России. Как у Феофана Прокоповича, у Татищева очень силен дух критики. Но у Татищева этот дух критики имеет гораздо меньше внешних сдержек, чем у красноглаголивого рясоносца. Сталкиваясь с традиционной религией, отрицая в ней одно, одобряя другое, Татищев чувствует себя в роли арбитра, заинтересованного лишь в том, чтобы спор решился согласно требованиям здорового рассудка. Этим здоровым рассудком он считает именно свой. И когда он убежден в своей правоте, он безбоязненно высказывает свой взгляд, не опасаясь того, что кто-нибудь влиятельный может почувствовать себя задетым его правдой. Рассказывали, что Петр неоднократно советовал ему не обнаруживать своего скептицизма в вопросах веры и однажды даже побил его «из собственных царских рук». Другая такая «неосторожность» имела последствием даже опровержение и обличение его «ереси» со стороны самого Феофана, человека, как мы знаем, не отличавшегося особенной нетерпимостью. Это опровержение называется «Рассуждение о книге Соломоновой, нарицаемой Песнь песней, яко она есть не человеческою, но духа святого вдохновением написана от Соломона, и яко не плотский в ней разум, но духовный и божественный заключается, против неискусных и нерассудных мудрецов, легко о книге сей помышляющих». В предисловии Феофан сам рассказывает историю появления этого своего творения. Не так давно, — говорит он, — мне пришлось участвовать в разговоре, во время которого среди многих вопросов, относящихся к священному писанию, была затронута и книга Соломонова «Песнь песней». Один из присутствующих (именно В. Н. Татищев), человек по внешности своей, казалось бы, не грубый, отвернувшись в сторону, с презрением улыбнулся и в дальнейшем всем своим видом показывал крайнее пренебрежение к высказываемым мною вещам. Тогда я со всем подобающим почтением спросил его: что ему в моих словах не нравится? Ответ оказался совершенно неожиданным: «Давно я удивлялся тому, — ответил он, — что не только невежды, но и люди весьма ученые воображают, что Песнь песней есть книга священного писания и заключает в себе слово божие. А по всему видно, что эти песни Соломон писал, как это водится у влюбленных, распалившись похотью к своей невесте, царевне египетской. Любовь ведь, страсть многоречивая и нетерпящая молчания, и оттого у всех народов больше всего слагается песен о плотских любезностях». От неожиданности Феофан не нашел ответа сразу. Так он сам говорит. Но тут же прибавляет, что Татищев повторял еще и еще свое «злоречие», очевидно, возражая на доводы, если не самого ученого богослова, то других присутствующих. Спор кончился тем, что Феофан взял на себя обязательство с такой убедительностью доказать честь и силу этой книги, как истинного слова божия, что безбожник, если только не захочет пойти против собственной совести, «о нынешнем смехе своем, восплачется». Какое впечатление произвело это опровержение на Татищева, неизвестно. Но, по свидетельству Феофана, он выразил в заключение спора совершенную уверенность, что доказать недоказуемое не сумеет даже такой ловкий полемист, как его высокочтимый оппонент. И судя по тому, что это произведение при жизни автора не было опубликовано (оно увидело свет лишь в 1774 г.), оно даже на его пристрастный взгляд исключительными достоинствами не обладало. Приведенный рассказ для нас ценен, как совершенно недвумысленное и достоверное свидетельство о скептицизме Татищева. Мы видим, что он не проявляет даже внешнего почтения — по крайней мере в тесном кругу близких ему по духу людей — ни к «священному» писанию, ни к его присяжным защитникам. Он критикует и критикует зло и насмешливо, как критиковал тот же Пьер Бейль, которого он ценит и любит. В свете этого факта особое значение приобретают свидетельства современников о том, что мнения Татищева о религии заходили так далеко, что многие были уверены в его отпадении от православия. Подозрение в «ереси», во всяком случае, имело серьезные основания. Главный труд его «История Российская с самых древнейших времен» не могла быть издана в свое время (1739), потому что лица, на просмотр которых она была представлена, признали ее опасной именно вследствие превратных суждений автора о православии. И даже после того, как Татищев внес ряд исправлений по указанию архиепископа Амвросия, она напечатана не была {Она печаталась только при Екатерине в период с 1768 по 1774 г.г.}. Дух критики, таким образом, относительно очень силен у Татищева. Как всегда это бывало в истории, рядом с критическим устремлением ума, идет неуважение к авторитетам. Спор по поводу «Песни песней» показывает, что наш просвещенный барин к библейскому преданию относился достаточно продерзостно. Естественно, что предрассудки и суеверия в нем, как и в его учителе Бейле, вызывали уже не одно неуважение, но и гневное возмущение. Известно, например, что, возвращаясь из своей первой поездки за границу через Украину, он натолкнулся на приготовления к сожжению «ведьмы». И хотя сама обвиненная не хотела сознаться в том, что ее «чародейство» было обманом, Татищев отстоял ее жизнь. Все подобного рода «суеверства» он объяснял исключительно недостатком просвещения со стороны верящих в них и обманом со стороны их практикующих. И бороться с ним поэтому он предлагал на два фронта: обманутых просвещать, обманщиков наказывать. Но наказывать обманщиков смертной казнью казалось ему чрезмерной жестокостью, потому что во многих случаях чародейства, чернокнижества и т. п. мы имеем дело с исступлением ума. Гораздо лучших результатов, можно, по его мнению, добиться телесными наказаниями: «за то, что, оставя полезное, в беспутстве время тратят и других обманывают». Ну, а как же обстоит дело с положительными религиями? Разве в них не то же «суеверство», вызываемое, с одной стороны, непросвещенностью народных масс, а с другой — обманом священников? Так резко поставить вопрос Татищев не решался. Во всяком случае, он не решался поставить его так откровенно. Но общее его отношение к духовенству заставляет предположить, что для себя этот вопрос он решал положительно. В своем главном труде он со всей определенностью проводит мысль, что духовенство в русской истории играло преимущественно отрицательную роль, являясь главным врагом народного просвещения и влияя в этом смысле на светскую власть. Духовенство всегда было заинтересовано в расширении своего влияния и в укреплении своей власти. В древности, в эпоху введения христианства, просвещение на Руси стояло относительно высоко; существовали школы, в которых среди прочих полезных предметов преподавались также латинский и греческий языки. Но когда, вследствие татарского нашествия, власть князей ослабилась и соответственно этому усилилось значение духовенства, наступил резкий упадок. Духовенству «для приобретения больших доходов и власти полезнее являлось народ в темноте неведения и суеверия содержать». При этом, — что весьма замечательно для такого раннего русского просветителя, — Татищев указывает, что обскурантизм является прямым результатом именно корпоративности духовенства, т.-е. представляет собою как бы его классовую особенность. В другом своем сочинении «Разговор о пользе наук и училищ» Татищев занимает уже не столь решительную позицию, что объясняется, может быть, иной постановкой вопроса. Он защищает здесь общий тезис о пользе светского просвещения, и, естественно, должен в самой истории христианства найти доказательства, что изучение наук даже для веры есть вещь полезная. Предполагаемый собеседник автора говорит, что от многих благочестивых духовных лиц он слышал, будто науки вредительны и пагубны для веры. Одни, мол, под влиянием науки заблудились и от бога отстали, а другие обратились в ересь и злым сладкоречием множество людей погубили. Да и священное писание считает за зло премудрость и философию, о чем особенно свидетельствуют слова христовы, что бог скрыл истину от премудрых и разумных, открыв ее младенцам, т.-е. неученым. На эти и подобные ему аргументы мракобесов Татищев пытается ответить доводами того же порядка, т.-е. доводами от веры и писания. Это — просто тактический прием, весьма часто встречающийся в истории безбожия. Наука нужна для правильного понимания самой веры и, наоборот, люди, выступающие против науки, именно и искажают веру, примером чего является «папежски» дух, проникший к нам и выразившийся во властолюбии патриархов. Против наук ратуют или люди сами невежественные, или же «злоковарные церковнослужители, которые для утверждения их богопротивной власти и приобретения богатств вымыслили, чтобы народ был неучный и не умел бы рассуждать». Неученый народ всегда будет верить «слепо и раболепно их рассказам и повелениям». Осторожность заставляет Татищева всю силу своего негодования против духовенства, злокозненно держащего народ в темноте и суеверии, обрушить на духовенство римско-католическое. Но он тут же приводит и примеры из русской истории, доказывающие, что духовенство православное недалеко ушло в этом отношении от своих католических собратий. К критике догм и обрядов Татищев нигде не прибегает. Но то обстоятельство, что он говорит о «рассказах и повелениях» духовенства, которым слепо и раболепно верят непросвещенные люди, свидетельствует, что не все в религиозной практике имеет для него одинаковую ценность, можно полагать, что если он не выступает против самого корня религии, то только потому, что, как позже Лессинг, думает, что на известной ступени развития человеческого общества религия служит орудием просвещения. У него даже есть нечто вроде теории, отдаленно напоминающей рассмотренную нами в своем месте теорию великого немца о «воспитании человеческого рода». Человечество, по Татищеву, подобно отдельному человеку, имеет свои возрасты — младенчество, юношество, мужество и старость. Каждому из этих возрастов соответствует определенный уровень духовного развития и определенные орудия этого развития. Младенческий возраст человечества — времена древние, до изобретения письма. Юношеский возраст начинается обретением письменности и законом Моисеевым. Пришествие и учение христово определяет мужество человечества. И, наконец, последний период, простирающийся до нашего времени, характеризуется изобретением книгопечатания, благодаря которому «весьма великое просвещение мир получил, ибо чрез то науки вольные возросли и число книг полезных умножилось». Выходит, как будто, что христианство свою просветительную роль уже сыграло и теперь на смену ему пришли «науки вольные» и умножение, в ущерб священному писанию числа полезных книг. Быть может, такая мысль и мелькала у Татищева. Но ни условиями своей среды, ни своим воспитанием он не был подготовлен к тому решительному отрицанию, какое предполагает эта формула. Вместо этого он идет на компромисс с религией, признает необходимость для человечества любить и почитать бога, утверждает истину откровения, бессмертие души и т. д. В какой мере все это искренно, решить трудно. Но всегда следует помнить, что влияние Бейля совершенно ясно заметно у нашего писателя, а сам Бейль в своих сочинениях наряду с безбожными мыслями излагал и взгляды совершенно ортодоксальные, позволявшие многим читателям считать его верующим человеком. Да и Татищев в другом сочинении — «Духовной» — преподает своему сыну мудрое правило: «не обличай безумного, да не возненавидят тя». Он советует ему быть всегда осторожным и сдержанным, особенно в разговорах с «папистами» (конечно, папистами от православия) и «лицемерными ханжами» и рекомендует никогда явно «от церкви не отставать и веры не переменять», хотя бы и находил в церкви «некоторые погрешности и неисправы, или излишки». Разумеется, он все это говорит, исходя из собственного опыта: верующий отец даже речи не завел бы о таких вещах в своем завещании сыну. Таким образом, оставляя явно в неприкосновенности главные основы веры, которые он тайно подвергал критике и, может быть, отрицал, Татищев идет по стопам многих известных просветителей и вольнодумцев. Особенно важным было то разграничение веры и знания, духовного жития и светского, которое он проводил. Оставляя сам в покое богословие и признавая его право на самостоятельное существование, как науки, касающейся вопросов «душевных», он требовал, чтобы, в свою очередь, богословие не вторгалось в область «философии» — науки телесной, единственно близкой ему. Он называет исторические примеры того вреда, который «богословие», т.-е., в сущности, вера, нанесло просвещению, и с торжеством говорит об успехах просвещения как в области духовной, так и светской. Он называет имена: Виклеф, Гусс, Лютер и Кальвин, которые «довольно назад подвигнули» папский престол: в «нравоучении» — Гуго Гроций и Пуффендорф; в философии — Картезий Декарт: в математике и астрономии — Коперник, Галилей и Араго, которые, «несмотря на папежские пресечения и не боясь проклятия его, истину доказали и так утвердили, что, наконец, и сами паписты со стыдом принуждены истину оных признать». Право свободы исследования провозглашено Татищевым с полной определенностью. Но с неменьшей определенностью он провозглашает и права независимо от религии светского жития. Будучи последователем учения «естественного права», обоснованного так высоко ставивыми им Гуго Гроцием и Пуффендорфом, он развивает такое «нравоучение», которое истинные блюстители православия иначе как диавольским, сатанинским почесть не могли. «Закон естественный» с самого сотворения Адама вкоренен в человеческие сердца божьим произволением. Его основное положение состоит в том, что человек должен с разумом любить себя самого. Он не противоречит «письменному» закону откровения, но только имеет свою особую область. Правда, естественный закон побуждает человека стремиться к собственному благополучию, а писанный закон основан на любви к богу и ближним. Но, если присмотреться поближе, то окажется, что любовь к богу и ближнему является главным условием личного благополучия, т.-е. входит в естественный закон. Все дело в том, как толковать заповеди божии. Требования церкви об отречении от благ мира сего, т.-е. от собственного благополучия, и о воздержании от потребностей противоречат действительно разумной нравственности. «Любочестие, любоимение и плотоугодие нам от творца всех вместе с душой вкоренены, а так как бог есть творец добра, то и все, что он сотворил, не иначе, как добрым именовать можем». Лишь бы не допускать злоупотреблений. А от злоупотреблений удерживает именно человеческая природа, которая так премудро устроела, что сама определяет разумную меру через посредство удовольствий и страданий. «Бог во все противоприродные преступления вложил наказания, дабы каждому преступлению естественные и наказания последовали». Грехом поэтому является не то, что противоречит предписаниям церкви, но то, что вредно человеческой натуре! Светская наука, расширяя опыт человека, давая ему знание истинно полезного и вредного, призвана вести человечество к блаженному состоянию и избавить его в конце-концов от первородного греха. Что касается закона церковного, то Татищев ставит его на один уровень с гражданским законом. Это — закон «не божеский, а самовольный человеческий». И так как церквей много, то много и законов церковных, между тем как естественный закон один для всех людей. В этом его неизмеримое превосходство над законами церковными. Из этих положений, высказанных хотя и осторожно, но, тем не менее, с достаточной недвусмысленностью, вытекает, прежде всего, вывод о необходимости подчинения религиозных установлений светской власти. В этом отношении Татищев — верный сподвижник и продолжатель Петра в его церковной политике. Другой вывод, имеющий для нас первостепенное значение, — требование веротерпимости. Идя в этом отношении по стопам Бейля, Татищев утверждает, что «разность вер великой в государстве беды не наносит», а пример России даже доказывает, что «от разности вер вреда не имели, но еще пользу видели». Правда, из соображений политических, он тут же делает отступление, говоря, что вряд ли полная веротерпимость возможна, так как есть ведь иезуиты с присущим им «коварством» и евреи с их «злой природой». Религиозные распри, наносящие такой громадный вред государству, происходят по вине корыстолюбивых и суеверных ханжей; среди просвещенных и умных людей они возникнуть не могут. «Умному до веры другого ничто касается и ему равно, лютер ли, кальвин или язычник с ним в одном городе живет, или с ним торгуется, ибо не смотрит на веру, но смотрит на его товар, на его поступки и нрав». А нрав, т.-е. нравственность, как Татищев уже доказал, ничуть не зависит от веры, но есть результат, просвещения и понимания естественного закона. Бейль, как известно, защищал еще то положение, что государство может существовать и вовсе без религии. Татищев атеистом не был, и поэтому так далеко не шел. Однако, из приведенных выше его положений всякий желающий без труда мог бы сделать и чисто-бейлевский вывод.
|
Источник: И.Вороницын, «История атеизма», 1930г., 895 стр. |
©2005-2008 Просветитель | Карта Сайта Ссылки Контакты Гостевая книга |